– Ну, что тут?
Вопрос показался явно лишним. Под могильной сенью были могилы – несколько серых запыленных плит, врезанных прямо в пол. Надпись на ближайшей оказалась тоже на церковнославянском, как и та, что была над входом, но внизу стояла понятная дата – «1899». Плит было пять, четыре большие, одна совсем маленькая. Шестая могила находилась в дальнем углу – громоздкий беломраморный саркофаг. Гладкие стенки, гладкая крышка. Ни букв, ни цифр, ни креста.
Вдоль стен темнели венки – старые, полусгнившие, осыпавшие пол желтой мертвой хвоей. Убирать их почему-то не стали, оставив распадаться в сыром сумраке склепа. Тлен к тлену…
– Нужно отодвинуть крышку. Помогите, мне одной не справиться.
Негромкий голос отозвался гулким нежданным эхом. Доминика уже стояла возле саркофага, положив руку на пыльный камень.
– В прошлый раз этим занимался бедный Гоша. Упокой его…
Она поднесла руку ко лбу, но креститься вновь не стала – как и поминать Творца. Виктор вздохнул и решительно шагнул вперед. Он ждал ледяного холода, но камень оказался неожиданно теплым. Мрамор словно сопротивлялся, не желая поддаваться могильной сырости. Сухая едкая пыль облепила пыльцы.
Доминика тоже коснулась крышки, задержала на мгновение ладонь.
– Сдвигаем влево, в сторону входа. По счету «три».
Пристроил пальцы поудобнее, на остром каменном ребре, Виктор запоздало вспомнил, что такие нагрузки ему ни к чему. Еще пару лет назад он, не задумываясь, разобрался бы с плитой без всякой женской помощи. Камень не казался слишком толстым, навалился, пару раз толкнул – и всех дел. Но война обошлась дорого. Изуродованное лицо, слепой мертвый глаз, строжайший запрет поднимать тяжести, бегать, курить и даже читать больше двух часов подряд. К тому же на левую, сложенную из кусочков кисть, надежды было мало. Врач, к которому он сегодня не попал, в их прошлую встречу особо оговорил все эти запреты. «Берегите себя, товарищ командир. Крепко берегите!»
Но отступать было поздно. Гражданина Игнатишина, подсобившего своей сестре в прошлый раз, уже не позовешь.
– Раз, два… Три!
Первый толчок не дал результата. Плита даже не шевельнулась, зато в ушах зазвенели невидимые колокольцы, а свет, и без того неяркий, резко пошел на убыль. Вырыпаев сжал зубы, на миг оторвал ладони от камня.
– Еще! Раз, два…
Внезапно звон колокольцев сменился пароходной сиреной. Полутьма склепа вспыхнула ослепительным белым огнем, и Виктор Ильич Вырыпаев почувствовал, что падает. Он ничуть не удивился, запоздало выругав себя за ненужное гусарство. Странным было другое. Падал он очень медленно, неспешно, успев за это время не только осудить свое легкомысленное поведение, но и совершить множество поступков.
Прежде всего он бросил взгляд в сторону входной двери и заметил две узкие черные тени. Они не очень походили на людей, однако думать было некогда, и батальонный привычно бросил руку за отворот шинели. Незваные гости отреагировал мгновенно.
– Они!
– Ты – офицера, я – девку.
Голоса тоже не слишком напоминали живую человеческую речь. Молодой человек даже подумал, что слышит старую граммофонную запись. Почему-то увидалась огромная черная пластинка, и две острые иголки, направленные прямо ему в сердце.
Потом он увидел пули – совсем близко, у самого ворота шинели. Кажется, он еще нажал на спусковой крючок, раз и другой – и поразился, тому, что все-таки успел выхватить «браунинг».
Наконец, он упал. Но даже тогда сознание погасло не сразу. Виктор успел почувствовать, что с ним сейчас произойдет что-то очень важное. Он вспомнит… Нет, он забудет!..
– Господь милостив к бунтовщикам и разбойникам, потому как сам вырос на Хитровке. Сам свинец заливал в пряжку, сам варил кашку. Этому дал из большой ложки хлебнуть, этому из ложки поменьше, но два раза, а этому со дна котелка дал черпнуть. Сам бродит, ходит, голодный, но довольный, на крышу залезает, голубей гоняет…
Ему пели колыбельную – негромко, сухим старушечьим голосом, почти не разделяя слов. Напев был незнакомый, слегка заунывный, более походивший на плач. Колыбельная… Сон манил, звал укрыться черным одеялом беспамятства, но странные слова не пускали, заставляли держаться за острый край тяжелой могильной плиты…
– Соседней яблони яблоки кислые, сами на ладонь просятся – Господь через забор лезет, морщит переносицу, а тут Ванька Каин – жадный, сорок лет в обед стукнет, лезет с двустволкой через крыжовник, хрипит, лает. Господь видит такое дело и смело прыгает через Каина, теряет яблоки, они из рубахи как живые катятся, но донёс-таки три-четыре самых кислых, самых вкусных…
Старуха спорила со Сном, не давала уйти, забыться. Виктор не знал, кого слушаться, на чей зов идти. Голос советовал остаться, открыть глаза, но сил не было, а черное одеяло наползало, давило, превращаясь в холодный неподъемный мрамор.
– Потом на обрыве делил на всех поровну, кусали бока розовые, брызгало, будто золотом на закате, а Господь стоит, улыбается, только сердце у него за нас мается, но виду не подаёт – айда купаться! Прямо с обрыва прыгают оборванцы в реку. Господь думает: «вот теперь я всё дал человеку». А человеки плывут, барахтаются, балуются, вечерняя река ленивая такая, небо в лица звездами бросается…
Река и в самом деле была где-то совсем рядом. Широкая, черная, с низкими песчаными берегами. Одеяло-плита внезапно стала челноком, готовым заскользить вниз по течению прямо в клубившийся над водой белесый туман. Уйти, уйти, уплыть…
– …Всё хорошо, хорошо всё, песок тихонько шуршит, под пригорком Вечный Жид, на пригорке Каин – далека дорога, неблизко до порога. А у раба божьего, у мальчонки, глаза сами закрываются, сон начинается, про то, как Господь собрал войско из гвоздя и доски, всех чертей согнал в сарай, спел им песню, баю-бай, а на утро у чертей ни рогов, и ни когтей…